Белая гвардия, История создания романа Булгакова “Белая гвардия”. Расшифровка Булгаков. «Белая гвардия

Анализ "Белой гвардии" Булгакова позволяет подробно исследовать его первый роман в творческой биографии. В нем описываются события, происходившие в 1918 году на Украине во время Гражданской войны. Рассказывается о семье интеллигентов, которая пытается выжить в условиях серьезных социальных катаклизмов в стране.

История написания

Анализ "Белой гвардии" Булгакова следует начать с истории написания произведения. Автор начал над ним работать в 1923 году. Известно, что было несколько вариантов названия. Булгаков выбирал также между "Белым крестом" и "Полночным крестом". Он сам признавался, что роман любил больше других своих вещей, обещал, что от него "небу станет жарко".

Его знакомые вспоминали, что "Белую гвардию" он писал по ночам, когда у него холодели ноги и руки, просил, чтобы окружающие согрели воду, в которой он их отогревал.

При этом начало работы над романом совпало с одним из самых тяжелых периодов в его жизни. В то время он откровенно бедствовал, денег не хватало даже на еду, одежда рассыпалась. Булгаков искал разовые заказы, писал фельетоны, выполнял обязанности корректора, стараясь при этом выкроить время для своего романа.

В августе 1923 года он сообщил, что закончил черновик. В феврале 1924 года можно встретить упоминания о том, что Булгаков начал читать отрывки из произведения своим друзьям и знакомым.

Публикация произведения

В апреле 1924 года Булгаков заключил договор об издании романа с журналом "Россия". Первые главы были опубликованы примерно через год после этого. При этом вышли только начальные 13 глав, после этого журнал закрылся. Отдельной книгой роман впервые вышел в Париже в 1927 году.

В России текст целиком издали только в 1966-м. Рукопись романа не сохранилась, поэтому до сих пор неизвестно, каким был канонический текст.

В наше время это одно из самых знаменитых произведений Михаила Афанасьевича Булгакова, которое было неоднократно экранизовано, ставилось на сцене драматических театров. Оно считается одной из самых значимых и любимых многими поколениями работ в карьере этого знаменитого писателя.

Действия разворачиваются на рубеже 1918-1919 годов. Место их - неназванный Город, в котором угадывается Киев. Для анализа романа "Белая гвардия" важно, где разворачивается основное действо. В Городе стоят немецкие оккупационные войска, но все ждут появления армии Петлюры, бои продолжаются всего в нескольких километрах от самого Города.

На улицах жителей окружает неестественная и весьма странная жизнь. В нем много приезжих из Петербурга и Москвы, среди них журналисты, дельцы, поэты, адвокаты, банкиры, которые устремились в Город после избрания в нем гетмана весной 1918 года.

В центре повествования - семья Турбиных. Глава семьи - врач Алексей, с ним ужинают его младший брат Николка, имеющий звание унтер-офицера, их родная сестра Елена, а также друзья всего семейства - поручики Мышлаевский и Шервинский, подпоручик Степанов, которого окружающие зовут Карасем. Все обсуждают судьбу и будущее любимого ими Города.

Алексей Турбин полагает, что во всем виноват гетман, который начал проводить политику укранизации, не допуская до последнего формирования русской армии. И если бы армия была сформирована, то ей удалось бы отстоять Город, под его стенами сейчас не стояли бы войска Петлюры.

Здесь же присутствует супруг Елены, Сергей Тальберг - офицер генерального штаба, который объявляет жене, что немцы планируют оставить город, поэтому им необходимо сегодня же уезжать на штабном поезде. Тальберг уверяет, что в ближайшие месяцы вернется обратно с армией Деникина. Как раз в это время она собирается на Дону.

Русские военные формирования

Чтобы защитить город от Петлюры, в Городе формируются русские военные соединения. Турбин-старший, Мышлаевский и Карась поступают служить под командованием полковника Малышева. Но сформированный дивизион распускается уже в следующую ночь, когда становится известно, что гетман бежал из Города на германском поезде вместе с генералом Белоруковым. Дивизиону больше некого защищать, так как не осталось законной власти.

В это же время полковнику Най-Турсу поручено сформировать отдельный отряд. Он угрожает оружием начальнику отдела снабжения, так как считает невозможным воевать без зимнего снаряжения. В итоге его юнкера получают необходимые папахи и валенки.

14 декабря Петлюра нападает на Город. Полковник получает прямое указание оборонять Политехническое шоссе и при необходимости принять бой. В разгар очередного сражения он отправляет небольшой отряд узнать, где гетманские части. Посыльные возвращаются с новостью, что частей нет, в округе стреляют из пулеметов, а конница неприятеля уже в Городе.

Смерть Най-Турса

Незадолго до этого ефрейтору Николаю Турбину приказывают вести команду по определенному маршруту. Прибыв в место назначения, младший Турбин наблюдает за бегущими юнкерами и слышит команду Най-Турса избавляться от погон и оружия, немедленно прятаться.

При этом полковник до последнего прикрывает отступающих юнкеров. Он умирает на глазах у Николая. Потрясенный Турбин переулками добирается до дома.

В брошенном здании

Тем временем Алексей Турбин, которому было неизвестно о роспуске дивизиона, является в назначенное место и время, где обнаруживает здание, в котором большое количество брошенного оружия. Только Малышев объясняет ему происходящее вокруг, Город в руках Петлюры.

Алексей избавляется от погонов и пробирается домой, встречает отряд неприятеля. Солдаты узнают в нем офицера, потому что на его папахе осталась кокарда, они начинают его преследовать. Алексей ранят в руку, его спасает незнакомая женщина, которую зовут Юлия Рейсе.

Утром девушка на извозчике доставляет Турбина домой.

Родственник из Житомира

В это время в гости к Турбиным из Житомира приезжает кузен Тальберга Ларион, который совсем недавно пережил личную трагедию: его бросила жена. Лариосику, как его все начинают называть, нравится у Турбиных, да и семейство находит его весьма симпатичным.

Владельца здания, в котором обитают Турбины, зовут Василий Иванович Лисович. Перед тем как Петлюра входит в город, Василиса, так его все называют, сооружает тайник, в котором скрывает драгоценности и деньги. Но в окно за его действиями подсмотрел незнакомец. Вскоре к нему заявляются неизвестные, у которых Они сразу же находят тайник, уносят с собой и другие ценные вещи домоуправа.

Только когда непрошеные гости уходят, Василиса понимает, что в действительности это были обычные бандиты. Он бежит за помощью к Турбиным, чтобы они спасли его от возможного нового нападения. Им на выручку отправляется Карась, которому жена Василисы Ванда Михайловна, которая всегда отличалась скупостью, сразу ставит на стол телятину и коньяк. Карась досыта наедается и остается оберегать безопасность семейства.

Николка у родных Най-Турса

Через три дня Николке удается раздобыть адрес семьи полковника Най-Турса. Он отправляется к его матери и сестре. Молодой Турбин рассказывает о последних минутах жизни офицера. Вместе с его сестрой Ириной отправляется в морг, находят тело и устраивают отпевание.

В это время состояние Алексея ухудшается. У него воспаляется рана и начинается сыпной тиф. Турбин бредит, у него поднимается высокая температура. Консилиум врачей решает, что больной скоро умрет. Поначалу все развивается по худшему сценарию, у больного начинается агония. Елена молится, заперевшись у себя в спальне, чтобы спасти брата от смерти. Вскоре врач, который дежурит при постели больного, с изумлением сообщает, что Алексей в сознании и идет на поправку, кризис миновал.

Через несколько недель, окончательно оправившись, Алексей едет к Юлии, которая спасла его от верной гибели. Он вручает ей браслет, когда-то принадлежавший его умершей матери, а после просит разрешения бывать у нее. На обратном пути он встречает Николку, который возвращается от Ирины Най-Турс.

Елене Турбиной приходит письмо от ее варшавской подруги, которая рассказывает о предстоящей женитьбе Тальберга на их общей подруге. Роман завершается тем, что Елена вспоминает свою молитву, к которой обращалась уже не раз. В ночь на 3 февраля петлюровские войска выходят из Города. Вдали громыхает артиллерия Красной Армии. Она подходит к городу.

Художественные особенности романа

Проводя анализ "Белой гвардии" Булгакова, нужно отметить, что роман, безусловно, является автобиографичным. Практически для всех персонажей можно найти прототипы в реальной жизни. Это друзья, родственники или знакомые Булгакова и его семьи, а также знаковые военные и политические фигуры того времени. Даже фамилии для героев Булгаков подбирал, только слегка изменяя фамилии реальных людей.

Анализом романа "Белая гвардия" занимались многие исследователи Им удалось проследить судьбу персонажей практически с документальной достоверностью. В анализе романа Булгакова "Белая гвардия" многие подчеркивают, что события произведения разворачиваются в декорациях реального Киева, который был хорошо знаком автору.

Символизм "Белой гвардии"

Проводя даже кратко анализ "Белой гвардии", нужно отметить, что ключевыми в произведениях являются символы. Например, в Городе угадывается малая родина писателя, а дом совпадает с реальным домом, в котором жила семья Булгаковых до 1918 года.

Для анализа произведения "Белая гвардия" важно разбираться даже в незначительных на первый взгляд символах. Лампа символизирует замкнутый мир и уют, который царит у Турбиных, снег - это яркий образ Гражданской войны и революции. Еще один символ, важный для анализа произведения Булгакова "Белая гвардия", - это крест на монументе, посвященном святому Владимиру. Он символизирует меч войны и гражданского террора. Анализ образов "Белой гвардии" помогает лучше понять, что хотел сказать этим произведением автор.

Аллюзии в романе

Для анализа "Белой гвардии" Булгакова важно изучить аллюзии, которыми он наполнен. Приведем только несколько примеров. Так, Николка, который приходит в морг, олицетворяет путешествие в загробный мир. Ужас и неотвратимость наступающих событий, надвигающийся на город Апокалипсис можно проследить по появлению в городе Шполянского, который считается "предтечей Сатаны", у читателя должно создаться четкое впечатление, что вскоре наступит царство Антихриста.

Для анализа героев "Белой гвардии" очень важно разбираться в этих подсказках.

Сон Турбина

Одно из центральных мест в романе занимает сон Турбина. Анализ "Белой гвардии" часто основывают именно на этом эпизоде романа. В первой части произведения его сны являются своеобразными пророчествами. В первом он видит кошмар, который заявляет, что Святая Русь - это нищая страна, а честью для русского человека является исключительно лишнее бремя.

Прямо во сне он пытается застрелить кошмар, который его мучает, но тот исчезает. Исследователи считают, что подсознание убеждает Турбина скрыться из города, отправиться в эмиграцию, но в действительности он даже не допускает мысли о побеге.

Следующий сон Турбина уже с трагикомическим оттенком. Он является еще более явным пророчеством грядущих событий. Алексею снятся полковник Най-Турс и вахмистр Жилин, которые попали в рай. В юмористической манере рассказывается, как Жилин добрался до рая на обозах, а апостол Петр их пропустил.

Ключевое значение приобретают сны Турбина в финале романа. Алексей видит, как Александр I уничтожает списки дивизионов, будто бы стирая из памяти белых офицеров, большинство из которых к тому моменту мертвы.

После Турбин видит собственную смерть на Мало-Провальной. Считается, что этот эпизод связан с воскрешением Алексея, которое наступило после болезни. Булгаков часто вкладывал большое значение в сны своих героев.

Мы провели анализ "Белой гвардии" Булгакова. Краткое содержание также представлено в обзоре. Статья может помочь учащимся при изучении этого произведения или написании сочинения.

История создания романа Булгакова «Белая гвардия»

Роман “Белая гвардия” впервые опубликован (не полностью) в России, в 1924 году. Полностью — в Париже: том первый — 1927 год, том второй — 1929 год. “Белая гвардия” — во многом автобиографический роман, основанный на личных впечатлениях писателя о Киеве конца 1918 — начала 1919 года.



Семья Турбиных — это в значительной степени семья Булгаковых. Турбины — девичья фамилия бабушки Булгакова со стороны матери. “Белая гвардия” была начата в 1922 г., после смерти матери писателя. Рукописи романа не сохранились. По свидетельству перепечатывавшей роман машинистки Раабен, первоначально “Белая гвардия” мыслилась как трилогия. В качестве возможных названий романов предполагавшейся трилогии фигурировали “Полночный крест” и “Белый крест”. Прототипами героев романа стали киевские друзья и знакомые Булгакова.


Так, поручик Виктор Викторович Мышлаевскии списан с друга детства Николая Николаевича Сигаевского. Прототипом поручика Шервинского послужил еще один друг юности Булгакова — Юрий Леонидович Гладыревский, певец-любитель. В “Белой гвардии” Булгаков стремится показать народ и интеллигенцию в пламени гражданской войны на Украине. Главный герой, Алексей Турбин, хоть и явно автобиографичен, но, в отличие от писателя, не земский врач, только формально числившийся на военной службе, а настоящий военный медик, много повидавший и переживший за годы мировой войны. В романе противопоставлены две группы офицеров — те, кто “ненавидит большевиков ненавистью горячей и прямой, той, которая может двинуть в драку” и “вернувшимся с воины в насиженные с той мыслью, как и Алексей Турбин, — отдыхать и устраивать заново не военную, а обыкновенную человеческую жизнь”.


Булгаков социологически точно показывает массовые движения эпохи. Он демонстрирует вековую ненависть крестьян к помещикам и офицерам, и только что возникшую, но не менее глубокую ненависть к "оккупантам. Все это и питало восстание, поднятое против становления гетмана Скоропадского, лидера украинского национального движения Петлюры. Булгаков называл одной из главных черт своего творчества в “Белой гвардии” упорное изображение русской интеллигенции, как лучшего слоя в наглей стране.


В частности, изображение интеллигентско-дворянской семьи, волею исторической судьбы брошенной в годы гражданской войны в лагерь белой гвардии, в традициях “Войны и мира”. “Белая гвардия” — марксистская критика 20-х годов: “Да, талант Булгакова был именно не столь глубок, сколь блестящ, и талант был большой... И все же произведения Булгакова ненародны. В них нет ничего, что затрагивало народ в целом. Есть толпа загадочная и жестокая”. Талант Булгакова не был проникнут интересом к народу, к его жизни, его радости и горести по Булгакову узнать нельзя.

М.А. Булгаков дважды, в двух разных своих произведениях, вспоминает, как начиналась его работа над романом "Белая гвардия" (1925). Герой «Театрального романа» Максудов рассказывает: «Он зародился ночью, когда я проснулся после грустного сна. Мне снился родной город, снег, зима, Гражданская война... Во сне прошла передо мной беззвучная вьюга, а затем появился старенький рояль и возле него люди, которых уже нет на свете». В повести «Тайному другу» содержатся иные подробности: «Я притянул насколько возможно мою казарменную лампу к столу и поверх ее зеленого колпака надел колпак из розовой бумаги, отчего бумага ожила. На ней я выписал слова: “И судимы были мертвые по написанному в книгах сообразно с делами своими”. Затем стал писать, не зная еще хорошо, что из этого выйдет. Помнится, мне очень хотелось передать, как хорошо, когда дома тепло, часы, бьющие башенным боем в столовой, сонную дрему в постели, книги и мороз...» С таким настроением Булгаков приступил к созданию нового романа.


Роман "Белая гвардия", важнейшую для русской литературы книгу, Михаил Афанасьевич Булгаков начал писать в 1822 году.

В 1922-1924 годах Булгаков писал статьи для газеты «Накануне», постоянно публиковался в газете железнодорожников «Гудок», где познакомился с И. Бабелем, И. Ильфом, Е. Петровым, В. Катаевым, Ю. Олешей. По свидетельству самого Булгакова, замысел романа "Белая гвардия" окончательно оформился в 1922 году. В это время произошло несколько важных событий его личной жизни: в течение первых трех месяцев этого года он получил известие о судьбе братьев, которых никогда больше не видел, и телеграмму о скоропостижной смерти матери от сыпного тифа. В этот период страшные впечатления киевских лет получили дополнительный импульс для воплощения в творчестве.


Согласно воспоминаниям современников, Булгаков планировал создать целую трилогию, и говорил о любимой книге так: «Свой роман считаю неудавшимся, хотя выделяю из своих других вещей, т.к. к замыслу относился очень серьезно». И то, что мы сейчас именуем «Белой гвардией», задумывалось как первая часть трилогии и первоначально носило названия «Желтый прапор», «Полночный крест» и «Белый крест»: «Действие второй части должно происходить на Дону, а в третьей части Мышлаевский окажется в рядах Красной Армии». Приметы этого замысла можно найти в тексте "Белой гвардии". Но Булгаков не стал писать трилогию, предоставив это графу А.Н. Толстому («Хождение по мукам»). И тема «бега», эмиграции, в "Белой гвардии" лишь намечена в истории отъезда Тальберга и в эпизоде чтения бунинского «Господина из Сан-Франциско».


Роман создавался в эпоху наибольшей материальной нужды. Писатель работал ночами в нетопленой комнате, работал порывисто и увлеченно, страшно уставал: «Третья жизнь. И третья жизнь моя цвела у письменного стола. Груда листов все пухла. Писал я и карандашом, и чернилами». Впоследствии автор не раз возвращался к любимому роману, заново переживая прошлое. В одной из записей, относящихся к 1923 году, Булгаков отметил: «А роман я допишу, и, смею уверить, это будет такой роман, от которого небу станет жарко...» А в 1925 году он писал: «Ужасно будет жаль, если я заблуждаюсь и “Белая гвардия” не сильная вещь». 31 августа 1923 года Булгаков сообщал Ю. Слезкину: «Роман я кончил, но он еще не переписан, лежит грудой, над которой я много думаю. Кой-что поправляю». Это был черновой вариант текста, о котором говорится в «Театральном романе»: «Роман надо долго править. Нужно перечеркивать многие места, заменять сотни слов другими. Большая, но необходимая работа!» Булгаков не был доволен своей работой, перечеркивал десятки страниц, создавал новые редакции и варианты. Но в начале 1924 года уже читал отрывки "Белой гвардии" у писателя С. Заяицкого и у своих новых друзей Ляминых, считая книгу законченной.

Первое известное упоминание о завершении работы над романом относится к марту 1924 года. Роман печатался в 4-й и 5-й книжках журнала «Россия» за 1925 год. А 6-й номер с заключительной частью романа не вышел. По предположению исследователей, роман "Белая гвардия" дописывался уже после премьеры «Дней Турбиных» (1926) и создания «Бега» (1928). Текст последней трети романа, выправленный автором, вышел в 1929 году в парижском издательстве «Concorde». Полный текст романа был опубликован в Париже: том первый (1927), том второй (1929).

Из-за того, что в СССР "Белая гвардия" не была закончена публикацией, а зарубежные издания конца 20-х годов были малодоступны на родине писателя, первый булгаковский роман не удостоился особого внимания прессы. Известный критик А. Воронский (1884-1937) в конце 1925 года "Белую гвардию" вместе с «Роковыми яйцами» назвал произведениями «выдающегося литературного качества». Ответом на это высказывание явился резкий выпад главы Российской Ассоциации Пролетарских Писателей (РАПП) Л. Авербаха (1903-1939) в рапповском органе - журнале «На литературном посту». Позднее постановка по мотивам романа "Белая гвардия" пьесы «Дни Турбиных» во МХАТе осенью 1926 года переключила внимание критики на это произведение, и о са- мом романе забыли.


К. Станиславский, беспокоясь о прохождении через цензуру «Дней Турбиных», первоначально названных, как и роман, "Белая гвардия", настоятельно советовал Булгакову отказаться от эпитета «белая», который многим казался откровенно враждебным. Но писатель дорожил именно этим словом. Он согласен был и на «крест», и на «декабрь», и на «буран» вместо «гвардия», но определением «белая» поступаться не хотел, видя в нем знак особой нравственной чистоты любимых героев, их принадлежности к русской интеллигенции как части лучшего слоя в стране.

"Белая гвардия" - во многом автобиографический роман, основанный на личных впечатлениях писателя о Киеве конца 1918 - начала 1919 года. В членах семьи Турбиных отразились характерные черты родственников Булгакова. Турбины - девичья фамилия бабушки Булгакова со стороны матери. Рукописи романа не сохранились. Прототипами героев романа стали киевские друзья и знакомые Булгакова. Поручик Виктор Викторович Мышлаевский списан с друга детства Николая Николаевича Сынгаевского.

Прототипом поручика Шервинского послужил еще один друг юности Булгакова - Юрий Леонидович Гладыревский, певец-любитель (это качество перешло и персонажу), служивший в войсках гетмана Павла Петровича Скоропадского (1873-1945), но не адъютантом. Потом он эмигрировал. Прототипом Елены Тальберг (Турбиной) послужила сестра Булгакова - Варвара Афанасьевна. Капитан Тальберг, ее муж, имеет много общих черт с мужем Варвары Афанасьевны Булгаковой, Леонидом Сергеевичем Карума (1888-1968), немцем по происхождению, кадровым офицером, служившим вначале Скоропадскому, а потом большевикам.

Прототипом Николки Турбина стал один из братьев М.А. Булгакова. Вторая жена писателя Любовь Евгеньевна Белозерская-Булгакова в книге «Воспоминания» писала: «Один из братьев Михаил Афанасьевича (Николай) был тоже врачом. Вот на личности младшего брата, Николая, мне и хочется остановиться. Сердцу моему всегда был мил благородный и уютный человечек Николка Турбин (особенно по роману “Белая гвардия”. В пьесе “Дни Турбиных” он гораздо более схематичен.). В жизни мне Николая Афанасьевича Булгакова увидеть так и не удалось. Это младший представитель облюбованной в булгаковской семье профессии - доктор медицины, бактериолог, ученый и исследователь, умерший в Париже в 1966 году. Он учился в Загребском университете и там же был оставлен при кафедре бактериологии».

Роман создавался в сложное для страны время. Молодая Советская Россия, не имевшая регулярной армии, оказалась втянутой в Гражданскую войну. Сбылись мечты гетмана-изменника Мазепы, чье имя не случайно упомянуто в романе Булгакова. В основе "Белой гвардии" лежат события, связанные с последствиями Брестского договора, в соответствии с которым Украину признали независимым государством, была создана «Украинская держава» во главе с гетманом Скоропадским, и «за границу» бросились беженцы со всей России. Булгаков в романе ясно описал их социальный статус.

Философ Сергей Булгаков, двоюродный дядя писателя, в книге «На пиру богов» описал гибель родины следующим образом: «Была могучая держава, нужная друзьям, страшная недругам, а теперь - это гниющая падаль, от которой отваливается кусок за куском на радость слетевшемуся воронью. На месте шестой части света оказалась зловонная, зияющая дыра...» Михаил Афанасьевич был во многом согласен с дядей. И не случайно, эта страшная картина отражена в статье М.А. Булгакова «Горячие перспективы» (1919). Об этом же говорит Студзинский в пьесе «Дни Турбиных»: «Была у нас Россия - великая держава...» Так для Булгакова, оптимиста и талантливого сатирика, отчаяние и скорбь стали отправными точками в создании книги надежды. Именно такое определение как нельзя более точно отражает содержание романа "Белая гвардия". В книге «На пиру богов» писателю более близкой и интересной показалась другая мысль: «От того, как самоопределится интеллигенция, зависит во многом, чем станет Россия». Ответ на этот вопрос мучительно ищут герои Булгакова.

В "Белой гвардии" Булгаков стремился показать народ и интеллигенцию в пламени Гражданской войны на Украине. Главный герой, Алексей Турбин, хоть и явно автобиографичен, но, в отличие от писателя, не земский врач, только формально числившийся на военной службе, а настоящий военный медик, много повидавший и переживший за годы Мировой войны. Многое сближает автора с его героем, и спокойное мужество, и вера в старую Россию, а главное - мечта о мирной жизни.

«Героев своих надо любить; если этого не будет, не советую никому браться за перо - вы получите крупнейшие неприятности, так и знайте», - сказано в «Театральном романе», и это главный закон творчества Булгакова. В романе "Белая гвардия" он говорит о белых офицерах и интеллигенции как об обыкновенных людях, раскрывает их молодой мир души, обаяние, ум и силу, показывает врагов живыми людьми.

Литературная общественность отказывалась признать достоинство романа. Из почти трехсот отзывов Булгаков насчитал только три положительных, а остальные отнес к разряду «враждебно-ругательных». В адрес писателя звучали грубые отзывы. В одной из статей Булгакова называли «новобуржуазным отродием, брызжущим отравленной, но бессильной слюной на рабочий класс, на его коммунистические идеалы».

«Классовая неправда», «циничная попытка идеализировать белогвардейщину», «попытка примирить читателя с монархическим, черносотенным офицерством», «скрытая контрреволюционность» - вот далеко не полный перечень характеристик, какими наделяли "Белую гвардию" те, кто считал, что главным в литературе является политическая позиция писателя, его отношение к «белым» и «красным».

Один из главных мотивов "Белой гвардии" - это вера в жизнь, ее победительную силу. Потому эта книга, несколько десятилетий считавшаяся запрещенной, обрела своего читателя, обрела вторую жизнь во всем богатстве и блеске булгаковского живого слова. Совершенно справедливо заметил писатель-киевлянин Виктор Некрасов, прочитавший в 60-е годы "Белую гвардию": «Ничто, оказывается, не померкло, ничто не устарело. Как будто и не было этих сорока лет... на наших глазах произошло явное чудо, в литературе случающееся очень редко и далеко не со всеми, — произошло второе рождение». Жизнь героев романа продолжается и сегодня, но уже в ином русле.

http://www.litra.ru/composition/get/coid/00023601184864125638/wo

http://www.licey.net/lit/guard/history

Иллюстрации:

Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Михаил Булгаков
Белая гвардия

Посвящается

Любови Евгеньевне Белозерской

Часть I

Пошел мелкий снег и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось с снежным морем. Все исчезло.

– Ну, барин, – закричал ямщик, – беда: буран!

«Капитанская дочка»

И судимы были мертвые по написанному в книгах сообразно с делами своими…

1

Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская – вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс.

Но дни и в мирные и в кровавые годы летят как стрела, и молодые Турбины не заметили, как в крепком морозе наступил белый, мохнатый декабрь. О, елочный дед наш, сверкающий снегом и счастьем! Мама, светлая королева, где же ты?

Через год после того, как дочь Елена повенчалась с капитаном Сергеем Ивановичем Тальбергом, и в ту неделю, когда старший сын, Алексей Васильевич Турбин, после тяжких походов, службы и бед вернулся на Украину в Город, в родное гнездо, белый гроб с телом матери снесли по крутому Алексеевскому спуску на Подол, в маленькую церковь Николая Доброго, что на Взвозе.

Когда отпевали мать, был май, вишневые деревья и акации наглухо залепили стрельчатые окна. Отец Александр, от печали и смущения спотыкающийся, блестел и искрился у золотеньких огней, и дьякон, лиловый лицом и шеей, весь ковано-золотой до самых носков сапог, скрипящих на ранту, мрачно рокотал слова церковного прощания маме, покидающей своих детей.

Алексей, Елена, Тальберг, и Анюта, выросшая в доме Турбиной, и Николка, оглушенный смертью, с вихром, нависшим на правую бровь, стояли у ног старого коричневого святителя Николы. Николкины голубые глаза, посаженные по бокам длинного птичьего носа, смотрели растерянно, убито. Изредка он возводил их на иконостас, на тонущий в полумраке свод алтаря, где возносился печальный и загадочный старик бог, моргал. За что такая обида? Несправедливость? Зачем понадобилось отнять мать, когда все съехались, когда наступило облегчение?

Улетающий в черное, потрескавшееся небо бог ответа не давал, а сам Николка еще не знал, что все, что ни происходит, всегда так, как нужно, и только к лучшему.

Отпели, вышли на гулкие плиты паперти и проводили мать через весь громадный город на кладбище, где под черным мраморным крестом давно уже лежал отец. И маму закопали. Эх… эх…

* * *

Много лет до смерти, в доме № 13 по Алексеевскому спуску, изразцовая печка в столовой грела и растила Еленку маленькую, Алексея старшего и совсем крошечного Николку. Как часто читался у пышущей жаром изразцовой площади «Саардамский Плотник», часы играли гавот, и всегда в конце декабря пахло хвоей, и разноцветный парафин горел на зеленых ветвях. В ответ бронзовым, с гавотом, что стоят в спальне матери, а ныне Еленки, били в столовой черные стенные башенным боем. Покупал их отец давно, когда женщины носили смешные, пузырчатые у плеч рукава. Такие рукава исчезли, время мелькнуло, как искра, умер отец-профессор, все выросли, а часы остались прежними и били башенным боем. К ним все так привыкли, что, если бы они пропали как-нибудь чудом со стены, грустно было бы, словно умер родной голос и ничем пустого места не заткнешь. Но часы, по счастью, совершенно бессмертны, бессмертен и «Саардамский Плотник», и голландский изразец, как мудрая скала, в самое тяжкое время живительный и жаркий.

Вот этот изразец, и мебель старого красного бархата, и кровати с блестящими шишечками, потертые ковры, пестрые и малиновые, с соколом на руке Алексея Михайловича, с Людовиком XIV, нежащимся на берегу шелкового озера в райском саду, ковры турецкие с чудными завитушками на восточном поле, что мерещились маленькому Николке в бреду скарлатины, бронзовая лампа под абажуром, лучшие на свете шкапы с книгами, пахнущими таинственным старинным шоколадом, с Наташей Ростовой, Капитанской Дочкой, золоченые чашки, серебро, портреты, портьеры, – все семь пыльных и полных комнат, вырастивших молодых Турбиных, все это мать в самое трудное время оставила детям и, уже задыхаясь и слабея, цепляясь за руку Елены плачущей, молвила:

– Дружно… живите.


Но как жить? Как же жить?

Алексею Васильевичу Турбину, старшему, – молодому врачу – двадцать восемь лет. Елене – двадцать четыре. Мужу ее, капитану Тальбергу, – тридцать один, а Николке – семнадцать с половиной. Жизнь-то им как раз перебило на самом рассвете. Давно уже начало мести с севера, и метет, и метет, и не перестает, и чем дальше, тем хуже. Вернулся старший Турбин в родной город после первого удара, потрясшего горы над Днепром. Ну, думается, вот перестанет, начнется та жизнь, о которой пишется в шоколадных книгах, но она не только не начинается, а кругом становится все страшнее и страшнее. На севере воет и воет вьюга, а здесь под ногами глухо погромыхивает, ворчит встревоженная утроба земли. Восемнадцатый год летит к концу и день ото дня глядит все грознее и щетинистей.


Упадут стены, улетит встревоженный сокол с белой рукавицы, потухнет огонь в бронзовой лампе, а Капитанскую Дочку сожгут в печи. Мать сказала детям:

– Живите.

А им придется мучиться и умирать.

Как-то, в сумерки, вскоре после похорон матери, Алексей Турбин, придя к отцу Александру, сказал:

– Да, печаль у нас, отец Александр. Трудно маму забывать, а тут еще такое тяжелое время. Главное, ведь только что вернулся, думал, наладим жизнь, и вот…

Он умолк и, сидя у стола, в сумерках, задумался и посмотрел вдаль. Ветви в церковном дворе закрыли и домишко священника. Казалось, что сейчас же за стеной тесного кабинетика, забитого книгами, начинается весенний, таинственный спутанный лес. Город по-вечернему глухо шумел, пахло сиренью.

– Что сделаешь, что сделаешь, – конфузливо забормотал священник. (Он всегда конфузился, если приходилось беседовать с людьми.) – Воля божья.

– Может, кончится все это, когда-нибудь? Дальше-то лучше будет? – неизвестно у кого спросил Турбин.

Священник шевельнулся в кресле.

– Тяжкое, тяжкое время, что говорить, – пробормотал он, – но унывать-то не следует…

Потом вдруг наложил белую руку, выпростав ее из темного рукава ряски, на пачку книжек и раскрыл верхнюю, там, где она была заложена вышитой цветной закладкой.

– Уныния допускать нельзя, – конфузливо, но как-то очень убедительно проговорил он. – Большой грех – уныние… Хотя кажется мне, что испытания будут еще. Как же, как же, большие испытания, – он говорил все увереннее. – Я последнее время все, знаете ли, за книжечками сижу, по специальности, конечно, больше всего богословские…

Он приподнял книгу так, чтобы последний свет из окна упал на страницу, и прочитал:

– «Третий ангел вылил чашу свою в реки и источники вод; и сделалась кровь».

2

Итак, был белый, мохнатый декабрь. Он стремительно подходил к половине. Уже отсвет рождества чувствовался на снежных улицах. Восемнадцатому году скоро конец.

Над двухэтажным домом № 13, постройки изумительной (на улицу квартира Турбиных была во втором этаже, а в маленький, покатый, уютный дворик – в первом), в саду, что лепился под крутейшей горой, все ветки на деревьях стали лапчаты и обвисли. Гору замело, засыпало сарайчики во дворе, и стала гигантская сахарная голова. Дом накрыло шапкой белого генерала, и в нижнем этаже (на улицу – первый, во двор под верандой Турбиных – подвальный) засветился слабенькими желтенькими огнями инженер и трус, буржуй и несимпатичный, Василий Иванович Лисович, а в верхнем – сильно и весело загорелись турбинские окна.

В сумерки Алексей и Николка пошли за дровами в сарай.

– Эх, эх, а дров до черта мало. Опять сегодня вытащили, смотри.

Из Николкиного электрического фонарика ударил голубой конус, а в нем видно, что обшивка со стены явно содрана и снаружи наскоро прибита.

– Вот бы подстрелить, чертей! Ей-богу. Знаешь что: сядем на эту ночь в караул? Я знаю – это сапожники из одиннадцатого номера. И ведь какие негодяи! Дров у них больше, чем у нас.

– А ну их… Идем. Бери.

Ржавый замок запел, осыпался на братьев пласт, поволокли дрова. К девяти часам вечера к изразцам Саардама нельзя было притронуться.

Замечательная печь на своей ослепительной поверхности несла следующие исторические записи и рисунки, сделанные в разное время восемнадцатого года рукою Николки тушью и полные самого глубокого смысла и значения:

Если тебе скажут, что союзники спешат к нам на выручку, – не верь. Союзники – сволочи.


Он сочувствует большевикам.

Рисунок: рожа Момуса.

Улан Леонид Юрьевич.


Слухи грозные, ужасные,

Наступают банды красные!

Рисунок красками: голова с отвисшими усами, в папахе с синим хвостом.

Руками Елены и нежных и старинных турбинских друзей детства – Мышлаевского, Карася, Шервинского – красками, тушью, чернилами, вишневым соком записано:

Елена Васильна любит нас сильно.

Кому – на, а кому – не.


Леночка, я взял билет на Аиду.

Бельэтаж № 8, правая сторона.


1918 года, мая 12 дня я влюбился.


Вы толстый и некрасивый.


После таких слов я застрелюсь.

(Нарисован весьма похожий браунинг.)

Да здравствует Россия!

Да здравствует самодержавие!


Июнь. Баркарола.


Недаром помнит вся Россия
Про день Бородина.

Печатными буквами, рукою Николки:

Я таки приказываю посторонних вещей на печке не писать под угрозой расстрела всякого товарища с лишением прав. Комиссар Подольского района. Дамский, мужской и женский портной Абрам Пружинер.


Пышут жаром разрисованные изразцы, черные часы ходят, как тридцать лет назад: тонк-танк. Старший Турбин, бритый, светловолосый, постаревший и мрачный с 25 октября 1917 года, во френче с громадными карманами, в синих рейтузах и мягких новых туфлях, в любимой позе – в кресле с ногами. У ног его на скамеечке Николка с вихром, вытянув ноги почти до буфета, – столовая маленькая. Ноги в сапогах с пряжками. Николкина подруга, гитара, нежно и глухо: трень… Неопределенно трень… потому что пока что, видите ли, ничего еще толком не известно. Тревожно в Городе, туманно, плохо…

На плечах у Николки унтер-офицерские погоны с белыми нашивками, а на левом рукаве остроуглый трехцветный шеврон. (Дружина первая, пехотная, третий ее отдел. Формируется четвертый день, ввиду начинающихся событий.)

Но, несмотря на все эти события, в столовой, в сущности говоря, прекрасно. Жарко, уютно, кремовые шторы задернуты. И жар согревает братьев, рождает истому.

Старший бросает книгу, тянется.

– А ну-ка, сыграй «Съемки»…

Трень-та-там… Трень-та-там…


Сапоги фасонные,
Бескозырки тонные,
То юнкера-инженеры идут!

Старший начинает подпевать. Глаза мрачны, но в них зажигается огонек, в жилах – жар. Но тихонько, господа, тихонько, тихонечко.


Здравствуйте, дачники,
Здравствуйте, дачницы…

Гитара идет маршем, со струн сыплет рота, инженеры идут – ать, ать! Николкины глаза вспоминают:

Училище. Облупленные александровские колонны, пушки. Ползут юнкера на животиках от окна к окну, отстреливаются. Пулеметы в окнах.

Туча солдат осадила училище, ну, форменная туча. Что поделаешь. Испугался генерал Богородицкий и сдался, сдался с юнкерами. Па-а-зор…


Здравствуйте, дачницы,
Здравствуйте, дачники,
Съемки у нас давно уж начались.

Туманятся Николкины глаза.

Столбы зноя над червонными украинскими полями. В пыли идут пылью пудренные юнкерские роты. Было, было все это и вот не стало. Позор. Чепуха.

Елена раздвинула портьеру, и в черном просвете показалась ее рыжеватая голова. Братьям послала взгляд мягкий, а на часы очень и очень тревожный. Оно и понятно. Где же, в самом деле, Тальберг? Волнуется сестра.

Хотела, чтобы это скрыть, подпеть братьям, но вдруг остановилась и подняла палец.

– Погодите. Слышите?

Оборвала рота шаг на всех семи струнах: сто-ой! Все трое прислушались и убедились – пушки. Тяжело, далеко и глухо. Вот еще раз: бу-у… Николка положил гитару и быстро встал, за ним, кряхтя, поднялся Алексей.

В гостиной – приемной совершенно темно. Николка наткнулся на стул. В окнах настоящая опера «Ночь под рождество» – снег и огонечки. Дрожат и мерцают. Николка прильнул к окошку. Из глаз исчез зной и училище, в глазах – напряженнейший слух. Где? Пожал унтер-офицерскими плечами.

– Черт его знает. Впечатление такое, что будто под Святошиным стреляют. Странно, не может быть так близко.

Алексей во тьме, а Елена ближе к окошку, и видно, что глаза ее черно-испуганны. Что же значит, что Тальберга до сих пор нет? Старший чувствует ее волнение и поэтому не говорит ни слова, хоть сказать ему и очень хочется. В Святошине. Сомнений в этом никаких быть не может. Стреляют, 12 верст от города, не дальше. Что за штука?

Николка взялся за шпингалет, другой рукой прижал стекло, будто хочет выдавить его и вылезть, и нос расплющил.

– Хочется мне туда поехать. Узнать, в чем дело…

– Ну да, тебя там не хватало…

Елена говорит в тревоге. Вот несчастье. Муж должен был вернуться самое позднее, слышите ли – самое позднее, сегодня в три часа дня, а сейчас уже десять.

В молчании вернулись в столовую. Гитара мрачно молчит. Николка из кухни тащит самовар, и тот поет зловеще и плюется. На столе чашки с нежными цветами снаружи и золотые внутри, особенные, в виде фигурных колоннок. При матери, Анне Владимировне, это был праздничный сервиз в семействе, а теперь у детей пошел на каждый день. Скатерть, несмотря на пушки и все это томление, тревогу и чепуху, бела и крахмальна. Это от Елены, которая не может иначе, это от Анюты, выросшей в доме Турбиных. Полы лоснятся, и в декабре, теперь, на столе, в матовой колонной вазе, голубые гортензии и две мрачных и знойных розы, утверждающие красоту и прочность жизни, несмотря на то что на подступах к Городу – коварный враг, который, пожалуй, может разбить снежный, прекрасный Город и осколки покоя растоптать каблуками. Цветы. Цветы – приношение верного Елениного поклонника, гвардии поручика Леонида Юрьевича Шервинского, друга продавщицы в конфетной знаменитой «Маркизе», друга продавщицы в уютном цветочном магазине «Ниццкая флора». Под тенью гортензий тарелочка с синими узорами, несколько ломтиков колбасы, масло в прозрачной масленке, в сухарнице пила-фраже и белый продолговатый хлеб. Прекрасно можно было бы закусить и выпить чайку, если б не все эти мрачные обстоятельства… Эх… эх…

На чайнике верхом едет гарусный пестрый петух, и в блестящем боку самовара отражаются три изуродованных турбинских лица, и щеки Николкины в нем как у Момуса.

В глазах Елены тоска, и пряди, подернутые рыжеватым огнем, уныло обвисли.

Застрял где-то Тальберг со своим денежным гетманским поездом и погубил вечер. Черт его знает, уж не случилось ли, чего доброго, чего-нибудь с ним?… Братья вяло жуют бутерброды. Перед Еленою остывающая чашка и «Господин из Сан-Франциско». Затуманенные глаза, не видя, глядят на слова: «…мрак, океан, вьюгу».

Не читает Елена.

Николка наконец не выдерживает:

– Желал бы я знать, почему так близко стреляют? Ведь не может же быть…

Сам себя прервал и исказился при движении в самоваре. Пауза. Стрелка переползает десятую минуту и – тонк-танк – идет к четверти одиннадцатого.

– Потому стреляют, что немцы – мерзавцы, – неожиданно бурчит старший.

Елена поднимает голову на часы и спрашивает:

– Неужели, неужели они оставят нас на произвол судьбы? – Голос ее тосклив.

Братья, словно по команде, поворачивают головы и начинают лгать.

– Ничего не известно, – говорит Николка и обкусывает ломтик.

– Это я так сказал, гм… предположительно. Слухи.

– Нет, не слухи, – упрямо отвечает Елена, – это не слух, а верно; сегодня видела Щеглову, и она сказала, что из-под Бородянки вернули два немецких полка.

– Чепуха.

– Подумай сама, – начинает старший, – мыслимое ли дело, чтобы немцы подпустили этого прохвоста близко к городу? Подумай, а? Я лично решительно не представляю, как они с ним уживутся хотя бы одну минуту. Полнейший абсурд. Немцы и Петлюра. Сами же они его называют не иначе как бандит. Смешно.

– Ах, что ты говоришь. Знаю я теперь немцев. Сама уже видела нескольких с красными бантами. И унтер-офицер пьяный с бабой какой-то. И баба пьяная.

– Ну мало ли что? Отдельные случаи разложения могут быть даже и в германской армии.

– Так, по-вашему, Петлюра не войдет?

– Гм… По-моему, этого не может быть.

– Апсольман. Налей мне, пожалуйста, еще одну чашечку чаю. Ты не волнуйся. Соблюдай, как говорится, спокойствие.

– Но боже, где же Сергей? Я уверена, что на их поезд напали и…

– И что? Ну что выдумываешь зря? Ведь эта линия совершенно свободна.

– Почему же его нет?

– Господи боже мой. Знаешь же сама, какая езда. На каждой станции стояли, наверное, по четыре часа.

– Революционная езда. Час едешь – два стоишь.

Елена, тяжело вздохнув, поглядела на часы, помолчала, потом заговорила опять:

– Господи, господи! Если бы немцы не сделали этой подлости, все было бы отлично. Двух их полков достаточно, чтобы раздавить этого вашего Петлюру, как муху. Нет, я вижу, немцы играют какую-то подлую двойную игру. И почему же нет хваленых союзников? У-у, негодяи. Обещали, обещали…

Самовар, молчавший до сих пор, неожиданно запел, и угольки, подернутые седым пеплом, вывалились на поднос. Братья невольно посмотрели на печку. Ответ – вот он. Пожалуйста:

Союзники – сволочи.

Стрелка остановилась на четверти, часы солидно хрипнули и пробили – раз, и тотчас же часам ответил заливистый, тонкий звон под потолком в передней.

– Слава богу, вот и Сергей, – радостно сказал старший.

– Это Тальберг, – подтвердил Николка и побежал отворять.

Елена порозовела, встала.


Но это оказался вовсе не Тальберг. Три двери прогремели, и глухо на лестнице прозвучал Николкин удивленный голос. Голос в ответ. За голосами по лестнице стали переваливаться кованые сапоги и приклад. Дверь в переднюю впустила холод, и перед Алексеем и Еленой очутилась высокая, широкоплечая фигура в серой шинели до пят и в защитных погонах с тремя поручичьими звездами химическим карандашом. Башлык заиндевел, а тяжелая винтовка с коричневым штыком заняла всю переднюю.

– Здравствуйте, – пропела фигура хриплым тенором и закоченевшими пальцами ухватилась за башлык.

Николка помог фигуре распутать концы, капюшон слез, за капюшоном блин офицерской фуражки с потемневшей кокардой, и оказалась над громадными плечами голова поручика Виктора Викторовича Мышлаевского. Голова эта была очень красива, странной и печальной и привлекательной красотой давней, настоящей породы и вырождения. Красота в разных по цвету, смелых глазах, в длинных ресницах. Нос с горбинкой, губы гордые, лоб бел и чист, без особых примет. Но вот один уголок рта приспущен печально, и подбородок косовато срезан так, словно у скульптора, лепившего дворянское лицо, родилась дикая фантазия откусить пласт глины и оставить мужественному лицу маленький и неправильный женский подбородок.

– Откуда ты?

– Откуда?

– Осторожнее, – слабо ответил Мышлаевский, – не разбей. Там бутылка водки.

Николка бережно повесил тяжелую шинель, из кармана которой выглядывало горлышко в обрывке газеты. Затем повесил тяжелый маузер в деревянной кобуре, покачнув стойку с оленьими рогами. Тогда лишь Мышлаевский повернулся к Елене, руку поцеловал и сказал:

– Из-под Красного Трактира. Позволь, Лена, ночевать. Не дойду домой.

– Ах, боже мой, конечно.

Мышлаевский вдруг застонал, пытался подуть на пальцы, но губы его не слушались. Белые брови и поседевшая инеем бархатка подстриженных усов начали таять, лицо намокло. Турбин-старший расстегнул френч, прошелся по шву, вытягивая грязную рубашку.

– Ну, конечно… Полно. Кишат.

– Вот что, – испуганная Елена засуетилась, забыла Тальберга на минуту. – Николка, там в кухне дрова. Беги зажигай колонку. Эх, горе-то, что Анюту я отпустила. Алексей, снимай с него френч, живо.

В столовой у изразцов Мышлаевский, дав волю стонам, повалился на стул. Елена забегала и загремела ключами. Турбин и Николка, став на колени, стягивали с Мышлаевского узкие щегольские сапоги с пряжками на икрах.

– Легче… Ох, легче…

Размотались мерзкие, пятнистые портянки. Под ними лиловые шелковые носки. Френч Николка тотчас отправил на холодную веранду – пусть дохнут вши. Мышлаевский, в грязнейшей батистовой сорочке, перекрещенной черными подтяжками, в синих бриджах со штрипками, стал тонкий и черный, больной и жалкий. Посиневшие ладони зашлепали, зашарили по изразцам.


Слух… грозн…
Наст… банд…

Влюбился… мая…

– Что ж это за подлецы! – закричал Турбин. – Неужели же они не могли дать вам валенки и полушубки?

– Ва-аленки, – плача, передразнил Мышлаевский, – вален…

Руки и ноги в тепле взрезала нестерпимая боль. Услыхав, что Еленины шаги стихли в кухне, Мышлаевский яростно и слезливо крикнул:

Сипя и корчась, повалился и, тыча пальцами в носки, простонал:

– Снимите, снимите, снимите…

Пахло противным денатуратом, в тазу таяла снежная гора, от винного стаканчика водки поручик Мышлаевский опьянел мгновенно до мути в глазах.

– Неужели же отрезать придется? Господи… – Он горько закачался в кресле.

– Ну, что ты, погоди. Ничего… Так. Приморозил большой. Так… отойдет. И этот отойдет.

Николка присел на корточки и стал натягивать чистые черные носки, а деревянные, негнущиеся руки Мышлаевского полезли в рукава купального мохнатого халата. На щеках расцвели алые пятна, и, скорчившись, в чистом белье, в халате, смягчился и ожил помороженный поручик Мышлаевский. Грозные матерные слова запрыгали в комнате, как град по подоконнику. Скосив глаза к носу, ругал похабными словами штаб в вагонах первого класса, какого-то полковника Щеткина, мороз, Петлюру и немцев, и метель, и кончил тем, что самого гетмана всея Украины обложил гнуснейшими площадными словами.

Алексей и Николка смотрели, как лязгал зубами согревающийся поручик, и время от времени вскрикивали: «Ну-ну».

– Гетман, а? Твою мать! – рычал Мышлаевский. – Кавалергард? Во дворце? А? А нас погнали, в чем были. А? Сутки на морозе в снегу… Господи! Ведь думал – пропадем все… К матери! На сто саженей офицер от офицера – это цепь называется? Как кур чуть не зарезали!

– Постой, – ошалевая от брани, спрашивал Турбин, – ты скажи, кто там, под Трактиром?

– Ат! – Мышлаевский махнул рукой. – Ничего не поймешь! Ты знаешь, сколько нас было под Трактиром? Со-рок человек. Приезжает эта лахудра – полковник Щеткин и говорит (тут Мышлаевский перекосил лицо, стараясь изобразить ненавистного ему полковника Щеткина, и заговорил противным, тонким и сюсюкающим голосом): «Господа офицеры, вся надежда Города на вас. Оправдайте доверие гибнущей матери городов русских, в случае появления неприятеля – переходите в наступление, с нами бог! Через шесть часов дам смену. Но патроны прошу беречь…» (Мышлаевский заговорил своим обыкновенным голосом) – и смылся на машине со своим адъютантом. И темно, как в ж…! Мороз. Иголками берет.

– Да кто же там, господи! Ведь не может же Петлюра под Трактиром быть?

– А черт их знает! Веришь ли, к утру чуть с ума не сошли. Стали это мы в полночь, ждем смены… Ни рук, ни ног. Нету смены. Костров, понятное дело, разжечь не можем, деревня в двух верстах. Трактир – верста. Ночью чудится: поле шевелится. Кажется – ползут… Ну, думаю, что будем делать?… Что? Вскинешь винтовку, думаешь – стрелять или не стрелять? Искушение. Стояли, как волки выли. Крикнешь – в цепи где-то отзовется. Наконец зарылся в снег, нарыл себе прикладом гроб, сел и стараюсь не заснуть: заснешь – каюк. И под утро не вытерпел, чувствую – начинаю дремать. Знаешь, что спасло? Пулеметы. На рассвете, слышу, верстах в трех по-ехало! И ведь, представь, вставать не хочется. Ну, а тут пушка забухала. Поднялся, словно на ногах по пуду, и думаю: «Поздравляю, Петлюра пожаловал». Стянули маленько цепь, перекликаемся. Решили так: в случае чего, собьемся в кучу, отстреливаться будем и отходить на Город. Перебьют – перебьют. Хоть вместе по крайней мере. И, вообрази, – стихло. Утром начали по три человека в Трактир бегать греться. Знаешь, когда смена пришла? Сегодня в два часа дня. Из первой дружины человек двести юнкеров. И, можешь себе представить, прекрасно одеты – в папахах, в валенках и с пулеметной командой. Привел их полковник Най-Турс.

– A! Наш, наш! – вскричал Николка.

– Погоди-ка, он не белградский гусар? – спросил Турбин.

– Да, да, гусар… Понимаешь, глянули они на нас и ужаснулись: «Мы думали, что вас тут, говорят, роты две с пулеметами, как же вы стояли?»

Оказывается, вот эти-то пулеметы, это на Серебрянку под утро навалилась банда, человек в тысячу, и повела наступление. Счастье, что они не знали, что там цепь вроде нашей, а то, можешь себе представить, утром вся эта орава в Город могла сделать визит. Счастье, что у тех была связишка с Постом-Волынским, – дали знать, и оттуда их какая-то батарея обкатила шрапнелью, ну, пыл у них и угас, понимаешь, не довели наступление до конца и расточились куда-то, к чертям.

– Но кто такие? Неужели же Петлюра? Не может этого быть.

– А, черт их душу знает. Я думаю, что это местные мужички-богоносцы достоевские! у-у… вашу мать!

– Господи боже мой!

– Да-с, – хрипел Мышлаевский, посасывая папиросу, – сменились мы, слава те, господи. Считаем: тридцать восемь человек. Поздравьте: двое замерзли. К свиньям. А двух подобрали, ноги будут резать…

– Как! Насмерть?

– А что ж ты думал? Один юнкер да один офицер. А в Попелюхе, это под Трактиром, еще красивее вышло. Поперли мы туда с подпоручиком Красиным сани взять, везти помороженных. Деревушка словно вымерла – ни одной души. Смотрим, наконец ползет какой-то дед в тулупе, с клюкой. Вообрази – глянул на нас и обрадовался. Я уж тут сразу почувствовал недоброе. Что такое, думаю? Чего этот богоносный хрен возликовал: «Хлопчики… хлопчики…» Говорю ему таким сдобным голоском: «Здорово, дид. Давай скорее сани». А он отвечает: «Нема. Офицерня уси сани угнала на Пост». Я тут мигнул Красину и спрашиваю: «Офицерня? Тэк-с. А дэж вси ваши хлопци?» А дед и ляпни: «Уси побиглы до Петлюры». А? Как тебе нравится? Он-то сослепу не разглядел, что у нас погоны под башлыками, и за петлюровцев нас принял. Ну, тут, понимаешь, я не вытерпел… Мороз… Остервенился… Взял деда этого за манишку, так что из него чуть душа не выскочила, и кричу: «Побиглы до Петлюры? А вот я тебя сейчас пристрелю, так ты узнаешь, как до Петлюры бегают! Ты у меня сбегаешь в царство небесное, стерва!» Ну, тут, понятное дело, святой землепашец, сеятель и хранитель (Мышлаевский, словно обвал камней, спустил страшное ругательство), прозрел в два счета. Конечно, в ноги и орет: «Ой, ваше высокоблагородие, извините меня, старика, це я сдуру, сослепу, дам коней, зараз дам, тильки не вбивайте!» И лошади нашлись, и розвальни.

Нуте-с, в сумерки пришли на Пост. Что там делается – уму непостижимо. На путях четыре батареи насчитал, стоят неразвернутые, снарядов, оказывается, нет. Штабов нет числа. Никто ни черта, понятное дело, не знает. И главное – мертвых некуда деть! Нашли, наконец, перевязочную летучку, веришь ли, силой свалили мертвых, не хотели брать: «Вы их в Город везите». Тут уж мы озверели. Красин хотел пристрелить какого-то штабного. Тот сказал: «Это, говорит, петлюровские приемы». Смылся. К вечеру только нашел наконец вагон Щеткина. Первого класса, электричество… И что ж ты думаешь? Стоит какой-то холуй денщицкого типа и не пускает. А? «Они, говорит, сплять. Никого не велено принимать». Ну, как я двину прикладом в стену, а за мной все наши подняли грохот. Из всех купе горошком выскочили. Вылез Щеткин и заегозил: «Ах, боже мой. Ну конечно же. Сейчас. Эй, вестовые, щей, коньяку. Сейчас мы вас разместим. П-полный отдых. Это геройство. Ах, какая потеря, но что делать – жертвы. Я так измучился…» И коньяком от него на версту. А-а-а! – Мышлаевский внезапно зевнул и клюнул носом. Забормотал, как во сне:

– Дали отряду теплушку и печку… О-о! А мне свезло. Очевидно, решил отделаться от меня после этого грохота. «Командирую вас, поручик, в Город. В штаб генерала Картузова. Доложите там». Э-э-э! Я на паровоз… окоченел… замок Тамары… водка…

Мышлаевский выронил папиросу изо рта, откинулся и захрапел сразу.

– Вот так здорово, – сказал растерянный Николка.

– Где Елена? – озабоченно спросил старший. – Нужно будет ему простыню дать, ты веди его мыться.

Елена же в это время плакала в комнате за кухней, где за ситцевой занавеской, в колонке, у цинковой ванны, металось пламя сухой наколотой березы. Хриплые кухонные часишки настучали одиннадцать. И представился убитый Тальберг. Конечно, на поезд с деньгами напали, конвой перебили, и на снегу кровь и мозг. Елена сидела в полумгле, смятый венец волос пронизало пламя, по щекам текли слезы. Убит. Убит…

И вот тоненький звоночек затрепетал, наполнил всю квартиру. Елена бурей через кухню, через темную книжную, в столовую. Огни ярче. Черные часы забили, затикали, пошли ходуном.

Но Николка со старшим угасли очень быстро после первого взрыва радости. Да и радость-то была больше за Елену. Скверно действовали на братьев клиновидные, гетманского военного министерства погоны на плечах Тальберга. Впрочем, и до погон еще, чуть ли не с самого дня свадьбы Елены, образовалась какая-то трещина в вазе турбинской жизни, и добрая вода уходила через нее незаметно. Сух сосуд. Пожалуй, главная причина этому в двухслойных глазах капитана генерального штаба Тальберга, Сергея Ивановича…

Эх-эх… Как бы там ни было, сейчас первый слой можно было читать ясно. В верхнем слое простая человеческая радость от тепла, света и безопасности. А вот поглубже – ясная тревога, и привез ее Тальберг с собою только что. Самое же глубокое было, конечно, скрыто, как всегда. Во всяком случае, на фигуре Сергея Ивановича ничего не отразилось. Пояс широк и тверд. Оба значка – академии и университета – белыми головками сияют ровно. Поджарая фигура поворачивается под черными часами, как автомат. Тальберг очень озяб, но улыбается всем благосклонно. И в благосклонности тоже сказалась тревога. Николка, шмыгнув длинным носом, первый заметил это. Тальберг, вытягивая слова, медленно и весело рассказал, как на поезд, который вез деньги в провинцию и который он конвоировал, у Бородянки, в сорока верстах от Города, напали – неизвестно кто! Елена в ужасе жмурилась, жалась к значкам, братья опять вскрикивали «ну-ну», а Мышлаевский мертво храпел, показывая три золотых коронки.

– Кто ж такие? Петлюра?

Пошел мелкий снег и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось с снежным морем. Все исчезло.

– Ну, барин, – закричал ямщик, – беда: буран!

«Капитанская дочка»

И судимы были мертвые по написанному в книгах сообразно с делами своими…

Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская – вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс.

Но дни и в мирные и в кровавые годы летят как стрела, и молодые Турбины не заметили, как в крепком морозе наступил белый, мохнатый декабрь. О, елочный дед наш, сверкающий снегом и счастьем! Мама, светлая королева, где же ты?

Через год после того, как дочь Елена повенчалась с капитаном Сергеем Ивановичем Тальбергом, и в ту неделю, когда старший сын, Алексей Васильевич Турбин, после тяжких походов, службы и бед вернулся на Украину в Город, в родное гнездо, белый гроб с телом матери снесли по крутому Алексеевскому спуску на Подол, в маленькую церковь Николая Доброго, что на Взвозе.

Когда отпевали мать, был май, вишневые деревья и акации наглухо залепили стрельчатые окна. Отец Александр, от печали и смущения спотыкающийся, блестел и искрился у золотеньких огней, и дьякон, лиловый лицом и шеей, весь ковано-золотой до самых носков сапог, скрипящих на ранту, мрачно рокотал слова церковного прощания маме, покидающей своих детей.

Алексей, Елена, Тальберг, и Анюта, выросшая в доме Турбиной, и Николка, оглушенный смертью, с вихром, нависшим на правую бровь, стояли у ног старого коричневого святителя Николы. Николкины голубые глаза, посаженные по бокам длинного птичьего носа, смотрели растерянно, убито. Изредка он возводил их на иконостас, на тонущий в полумраке свод алтаря, где возносился печальный и загадочный старик бог, моргал. За что такая обида? Несправедливость? Зачем понадобилось отнять мать, когда все съехались, когда наступило облегчение?

Улетающий в черное, потрескавшееся небо бог ответа не давал, а сам Николка еще не знал, что все, что ни происходит, всегда так, как нужно, и только к лучшему.

Отпели, вышли на гулкие плиты паперти и проводили мать через весь громадный город на кладбище, где под черным мраморным крестом давно уже лежал отец. И маму закопали. Эх… эх…

Много лет до смерти, в доме № 13 по Алексеевскому спуску, изразцовая печка в столовой грела и растила Еленку маленькую, Алексея старшего и совсем крошечного Николку. Как часто читался у пышущей жаром изразцовой площади «Саардамский Плотник», часы играли гавот, и всегда в конце декабря пахло хвоей, и разноцветный парафин горел на зеленых ветвях. В ответ бронзовым, с гавотом, что стоят в спальне матери, а ныне Еленки, били в столовой черные стенные башенным боем. Покупал их отец давно, когда женщины носили смешные, пузырчатые у плеч рукава. Такие рукава исчезли, время мелькнуло, как искра, умер отец-профессор, все выросли, а часы остались прежними и били башенным боем. К ним все так привыкли, что, если бы они пропали как-нибудь чудом со стены, грустно было бы, словно умер родной голос и ничем пустого места не заткнешь. Но часы, по счастью, совершенно бессмертны, бессмертен и «Саардамский Плотник», и голландский изразец, как мудрая скала, в самое тяжкое время живительный и жаркий.

Вот этот изразец, и мебель старого красного бархата, и кровати с блестящими шишечками, потертые ковры, пестрые и малиновые, с соколом на руке Алексея Михайловича, с Людовиком XIV, нежащимся на берегу шелкового озера в райском саду, ковры турецкие с чудными завитушками на восточном поле, что мерещились маленькому Николке в бреду скарлатины, бронзовая лампа под абажуром, лучшие на свете шкапы с книгами, пахнущими таинственным старинным шоколадом, с Наташей Ростовой, Капитанской Дочкой, золоченые чашки, серебро, портреты, портьеры, – все семь пыльных и полных комнат, вырастивших молодых Турбиных, все это мать в самое трудное время оставила детям и, уже задыхаясь и слабея, цепляясь за руку Елены плачущей, молвила:

– Дружно… живите.

Но как жить? Как же жить?

Алексею Васильевичу Турбину, старшему, – молодому врачу – двадцать восемь лет. Елене – двадцать четыре. Мужу ее, капитану Тальбергу, – тридцать один, а Николке – семнадцать с половиной. Жизнь-то им как раз перебило на самом рассвете. Давно уже начало мести с севера, и метет, и метет, и не перестает, и чем дальше, тем хуже. Вернулся старший Турбин в родной город после первого удара, потрясшего горы над Днепром. Ну, думается, вот перестанет, начнется та жизнь, о которой пишется в шоколадных книгах, но она не только не начинается, а кругом становится все страшнее и страшнее. На севере воет и воет вьюга, а здесь под ногами глухо погромыхивает, ворчит встревоженная утроба земли. Восемнадцатый год летит к концу и день ото дня глядит все грознее и щетинистей.

Упадут стены, улетит встревоженный сокол с белой рукавицы, потухнет огонь в бронзовой лампе, а Капитанскую Дочку сожгут в печи. Мать сказала детям:

– Живите.

А им придется мучиться и умирать.

Как-то, в сумерки, вскоре после похорон матери, Алексей Турбин, придя к отцу Александру, сказал:

– Да, печаль у нас, отец Александр. Трудно маму забывать, а тут еще такое тяжелое время. Главное, ведь только что вернулся, думал, наладим жизнь, и вот…

Он умолк и, сидя у стола, в сумерках, задумался и посмотрел вдаль. Ветви в церковном дворе закрыли и домишко священника. Казалось, что сейчас же за стеной тесного кабинетика, забитого книгами, начинается весенний, таинственный спутанный лес. Город по-вечернему глухо шумел, пахло сиренью.

– Что сделаешь, что сделаешь, – конфузливо забормотал священник. (Он всегда конфузился, если приходилось беседовать с людьми.) – Воля божья.

– Может, кончится все это, когда-нибудь? Дальше-то лучше будет? – неизвестно у кого спросил Турбин.

Священник шевельнулся в кресле.

– Тяжкое, тяжкое время, что говорить, – пробормотал он, – но унывать-то не следует…

Потом вдруг наложил белую руку, выпростав ее из темного рукава ряски, на пачку книжек и раскрыл верхнюю, там, где она была заложена вышитой цветной закладкой.

– Уныния допускать нельзя, – конфузливо, но как-то очень убедительно проговорил он. – Большой грех – уныние… Хотя кажется мне, что испытания будут еще. Как же, как же, большие испытания, – он говорил все увереннее. – Я последнее время все, знаете ли, за книжечками сижу, по специальности, конечно, больше всего богословские…

Он приподнял книгу так, чтобы последний свет из окна упал на страницу, и прочитал:

– «Третий ангел вылил чашу свою в реки и источники вод; и сделалась кровь».

Итак, был белый, мохнатый декабрь. Он стремительно подходил к половине. Уже отсвет рождества чувствовался на снежных улицах. Восемнадцатому году скоро конец.

Над двухэтажным домом № 13, постройки изумительной (на улицу квартира Турбиных была во втором этаже, а в маленький, покатый, уютный дворик – в первом), в саду, что лепился под крутейшей горой, все ветки на деревьях стали лапчаты и обвисли. Гору замело, засыпало сарайчики во дворе, и стала гигантская сахарная голова. Дом накрыло шапкой белого генерала, и в нижнем этаже (на улицу – первый, во двор под верандой Турбиных – подвальный) засветился слабенькими желтенькими огнями инженер и трус, буржуй и несимпатичный, Василий Иванович Лисович, а в верхнем – сильно и весело загорелись турбинские окна.

Белая гвардия

Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке http://bulgakovmikhail.ru/ Приятного чтения! Белая гвардия Михаил Афанасьевич Булгаков Классическая и современная проза Место действия в романе М.А.Булгакова "Белая гвардия" - Киев, время - "страшный год по Рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй", герой - молодой врач Алексей Турбин, волею судьбы попавший в водоворот страшных событий Гражданской войны. Семья Турбиных до последнего старается сохранить в своем доме старый уклад, собственный духовный мир... Но в переходящем из рук в руки Киеве это невозможно... В книгу также вошла пьеса "Дни Турбиных" и рассказы писателя, сюжеты которых во многом автобиографичны. Михаил Булгаков. Белая гвардия Посвящается Любови Евгеньевне Белозерской Пошел мелкий снег и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось с снежным морем. Все исчезло. – Ну, барин, – закричал ямщик, – беда: буран! «Капитанская дочка» И судимы были мертвые по написанному в книгах сообразно с делами своими... ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 1 Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская – вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс. Но дни и в мирные и в кровавые годы летят как стрела, и молодые Турбины не заметили, как в крепком морозе наступил белый, мохнатый декабрь. О, елочный дед наш, сверкающий снегом и счастьем! Мама, светлая королева, где же ты? Через год после того, как дочь Елена повенчалась с капитаном Сергеем Ивановичем Тальбергом, и в ту неделю, когда старший сын, Алексей Васильевич Турбин, после тяжких походов, службы и бед вернулся на Украину в Город, в родное гнездо, белый гроб с телом матери снесли по крутому Алексеевскому спуску на Подол, в маленькую церковь Николая Доброго, что на Взвозе. Когда отпевали мать, был май, вишневые деревья и акации наглухо залепили стрельчатые окна. Отец Александр, от печали и смущения спотыкающийся, блестел и искрился у золотеньких огней, и дьякон, лиловый лицом и шеей, весь ковано-золотой до самых носков сапог, скрипящих на ранту, мрачно рокотал слова церковного прощания маме, покидающей своих детей. Алексей, Елена, Тальберг и Анюта, выросшая в доме Турбиной, и Николка, оглушенный смертью, с вихром, нависшим на правую бровь, стояли у ног старого коричневого святителя Николы. Николкины голубые глаза, посаженные по бокам длинного птичьего носа, смотрели растерянно, убито. Изредка он возводил их на иконостас, на тонущий в полумраке свод алтаря, где возносился печальный и загадочный старик бог, моргал. За что такая обида? Несправедливость? Зачем понадобилось отнять мать, когда все съехались, когда наступило облегчение? Улетающий в черное, потрескавшееся небо бог ответа не давал, а сам Николка еще не знал, что все, что ни происходит, всегда так, как нужно, и только к лучшему. Отпели, вышли на гулкие плиты паперти и проводили мать через весь громадный город на кладбище, где под черным мраморным крестом давно уже лежал отец. И маму закопали. Эх... эх... Много лет до смерти, в доме N13 по Алексеевскому спуску, изразцовая печка в столовой грела и растила Еленку маленькую, Алексея старшего и совсем крошечного Николку. Как часто читался у пышущей жаром изразцовой площади «Саардамский Плотник», часы играли гавот, и всегда в конце декабря пахло хвоей, и разноцветный парафин горел на зеленых ветвях. В ответ бронзовым, с гавотом, что стоят в спальне матери, а ныне Еленки, били в столовой черные стенные башенным боем. Покупал их отец давно, когда женщины носили смешные, пузырчатые у плеч рукава. Такие рукава исчезли, время мелькнуло, как искра, умер отец-профессор, все выросли, а часы остались прежними и били башенным боем. К ним все так привыкли, что, если бы они пропали как-нибудь чудом со стены, грустно было бы, словно умер родной голос и ничем пустого места не заткнешь. Но часы, по счастью, совершенно бессмертны, бессмертен и Саардамский Плотник, и голландский изразец, как мудрая скала, в самое тяжкое время живительный и жаркий. Вот этот изразец, и мебель старого красного бархата, и кровати с блестящими шишечками, потертые ковры, пестрые и малиновые, с соколом на руке Алексея Михайловича, с Людовиком XIV, нежащимся на берегу шелкового озера в райском саду, ковры турецкие с чудными завитушками на восточном поле, что мерещились маленькому Николке в бреду скарлатины, бронзовая лампа под абажуром, лучшие на свете шкапы с книгами, пахнущими таинственным старинным шоколадом, с Наташей Ростовой, Капитанской Дочкой, золоченые чашки, серебро, портреты, портьеры, – все семь пыльных и полных комнат, вырастивших молодых Турбиных, все это мать в самое трудное время оставила детям и, уже задыхаясь и слабея, цепляясь за руку Елены плачущей, молвила: – Дружно... живите. Но как жить? Как же жить? Алексею Васильевичу Турбину, старшему – молодому врачу – двадцать восемь лет. Елене – двадцать четыре. Мужу ее, капитану Тальбергу – тридцать один, а Николке – семнадцать с половиной. Жизнь-то им как раз перебило на самом рассвете. Давно уже начало мести с севера, и метет, и метет, и не перестает, и чем дальше, тем хуже. Вернулся старший Турбин в родной город после первого удара, потрясшего горы над Днепром. Ну, думается, вот перестанет, начнется та жизнь, о которой пишется в шоколадных книгах, но она не только не начинается, а кругом становится все страшнее и страшнее. На севере воет и воет вьюга, а здесь под ногами глухо погромыхивает, ворчит встревоженная утроба земли. Восемнадцатый год летит к концу и день ото дня глядит все грознее и щетинистей. Упадут стены, улетит встревоженный сокол с белой рукавицы, потухнет огонь в бронзовой лампе, а Капитанскую Дочку сожгут в печи. Мать сказала детям: – Живите. А им придется мучиться и умирать. Как-то, в сумерки, вскоре после похорон матери, Алексей Турбин, придя к отцу Александру, сказал: – Да, печаль у нас, отец Александр. Трудно маму забывать, а тут еще такое тяжелое время... Главное, ведь только что вернулся, думал, наладим жизнь, и вот... Он умолк и, сидя у стола, в сумерках, задумался и посмотрел вдаль. Ветви в церковном дворе закрыли и домишко священника. Казалось, что сейчас же за стеной тесного кабинетика, забитого книгами, начинается весенний, таинственный спутанный лес. Город по-вечернему глухо шумел, пахло сиренью. – Что сделаешь, что сделаешь, – конфузливо забормотал священник. (Он всегда конфузился, если приходилось беседовать с людьми.) – Воля божья. – Может, кончится все это когда-нибудь? Дальше-то лучше будет? – неизвестно у кого спросил Турбин. Священник шевельнулся в кресле. – Тяжкое, тяжкое время, что говорить, – пробормотал он, – но унывать-то не следует... Потом вдруг наложил белую руку, выпростав ее из темного рукава ряски, на пачку книжек и раскрыл верхнюю, там, где она была заложена вышитой цветной закладкой. – Уныния допускать нельзя, – конфузливо, но как-то очень убедительно проговорил он. – Большой грех – уныние... Хотя кажется мне, что испытания будут еще. Как же, как же, большие испытания, – он говорил все увереннее. – Я последнее время все, знаете ли, за книжечками сижу, по специальности, конечно, больше все богословские... Он приподнял книгу так, чтобы последний свет из окна упал на страницу, и прочитал: – "Третий ангел вылил чашу свою в реки и источники вод; и сделалась кровь". 2 Итак, был белый, мохнатый декабрь. Он стремительно подходил к половине. Уже отсвет рождества чувствовался на снежных улицах. Восемнадцатому году скоро конец. Над двухэтажным домом N13, постройки изумительной (на улицу квартира Турбиных была во втором этаже, а в маленький, покатый, уютный дворик – в первом), в саду, что лепился под крутейшей горой, все ветки на деревьях стали лапчаты и обвисли. Гору замело, засыпало сарайчики во дворе – и стала гигантская сахарная голова. Дом накрыло шапкой белого генерала, и в нижнем этаже (на улицу – первый, во двор под верандой Турбиных – подвальный) засветился слабенькими желтенькими огнями инженер и трус, буржуй и несимпатичный, Василий Иванович Лисович, а в верхнем – сильно и весело загорелись турбинские окна. В сумерки Алексей и Николка пошли за дровами в сарай. – Эх, эх, а дров до черта мало. Опять сегодня вытащили, смотри. Из Николкиного электрического фонарика ударил голубой конус, а в нем видно, что обшивка со стены явно содрана и снаружи наскоро прибита. – Вот бы подстрелить чертей! Ей-богу. Знаешь что: сядем на эту ночь в караул? Я знаю – это сапожники из одиннадцатого номера. И ведь какие негодяи! Дров у них больше, чем у нас. – А ну их... Идем. Бери. Ржавый замок запел, осыпался на братьев пласт, поволокли дрова. К девяти часам вечера к изразцам Саардама нельзя было притронуться. Замечательная печь на своей ослепительной поверхности несла следующие исторические записи и рисунки, сделанные в разное время восемнадцатого года рукою Николки тушью и полные самого глубокого смысла и значения: "Если тебе скажут, что союзники спешат к нам на выручку, – не верь. Союзники – сволочи. Он сочувствует большевикам." Рисунок: рожа Момуса. Подпись: «Улан Леонид Юрьевич». "Слухи грозные, ужасные, Наступают банды красные!" Рисунок красками: голова с отвисшими усами, в папахе с синим хвостом. Подпись: «Бей Петлюру!» Руками Елены и нежных и старинных турбинских друзей детства – Мышлаевского, Карася, Шервинского – красками, тушью, чернилами, вишневым соком записано: "Елена Васильевна любит нас сильно, Кому – на, а кому – не." "Леночка, я взял билет на Аиду. Бельэтаж N8, правая сторона." «1918 года, мая 12 дня я влюбился.» «Вы толстый и некрасивый.» «После таких слов я застрелюсь.» (Нарисован весьма похожий браунинг.) "Да здравствует Россия! Да здравствует самодержавие!" «Июнь. Баркарола.» "Недаром помнит вся Россия Про день Бородина." Печатными буквами, рукою Николки: "Я таки приказываю посторонних вещей на печке не писать под угрозой расстрела всякого товарища с лишением прав. Комиссар Подольского райкома. Дамский, мужской и женский портной Абрам Пружинер, 1918 года, 30-го января." Пышут жаром разрисованные изразцы, черные часы ходят, как тридцать лет назад: тонк-танк. Старший Турбин, бритый, светловолосый, постаревший и мрачный с 25 октября 1917 года, во френче с громадными карманами, в синих рейтузах и мягких новых туфлях, в любимой позе – в кресле с ногами. У ног его на скамеечке Николка с вихром, вытянув ноги почти до буфета, – столовая маленькая. Ноги в сапогах с пряжками. Николкина подруга, гитара, нежно и глухо: трень... Неопределенно трень... потому что пока что, видите ли, ничего еще толком не известно. Тревожно в Городе, туманно, плохо... На плечах у Николки унтер-офицерские погоны с белыми нашивками, а на левом рукаве остроуглый трехцветный шеврон. (Дружина первая, пехотная, третий ее отдел. Формируется четвертый день, ввиду начинающихся событий.) Но, несмотря на все эти события, в столовой, в сущности говоря, прекрасно. Жарко, уютно, кремовые шторы задернуты. И жар согревает братьев, рождает истому. Старший бросает книгу, тянется. – А ну-ка, сыграй «Съемки»... Трень-та-там... Трень-та-там... Сапоги фасонные, Бескозырки тонные, То юнкера-инженеры идут! Старший начинает подпевать. Глаза мрачны, но в них зажигается огонек, в жилах – жар. Но тихонько, господа, тихонько, тихонечко. Здравствуйте, дачники, Здравствуйте, дачницы... Гитара идет маршем, со струн сыплет рота, инженеры идут

Последние материалы раздела:

Христианская Онлайн Энциклопедия
Христианская Онлайн Энциклопедия

Скачать видео и вырезать мп3 - у нас это просто!Наш сайт - это отличный инструмент для развлечений и отдыха! Вы всегда можете просмотреть и скачать...

Принятие христианства на руси
Принятие христианства на руси

КРЕЩЕНИЕ РУСИ, введение христианства в греко православной форме как государственной религии (конец 10 в.) и его распространение (11 12 вв.) в...

Профилактика, средства и способы борьбы с болезнями и вредителями рябины обыкновенной (красной) Болезни рябины и их лечение
Профилактика, средства и способы борьбы с болезнями и вредителями рябины обыкновенной (красной) Болезни рябины и их лечение

Иногда в самый разгар лета листья теряют зеленый цвет. Такое преждевременное окрашивание листьев, не отработавших положенный срок, – показатель...